Рассказы и очерки А. Платонова военных лет

В годы Великой Отечественной войны в качестве корреспондента газеты «Красная звезда» Платонов побывал подо Ржевом, на Курской дуге, на Украине и в Белоруссии. Его первый военный рассказ был напечатан в сентябре 1942 года. Он назывался «Броня» и рассказывал о моряке, занятом изобретением состава сверхпрочной брони. После его гибели становится ясно, что броня, «новый металл», «твёрдый и вязкий, упругий и жёсткий» - это характер народа. Главный редактор «Красной звезды» Д. Ортенберг вспоминал: «Его увлекали не столько оперативные дела армии и флота, сколько люди. Он впитывал всё, что видел и слышал, глазами художника».

Основными жанрами прозы Платонова в годы войны были очерк и рассказ, что, как вы помните, вообще характерно для литературы тех лет. В «Красной звезде» были опубликованы «Труженик войны», «Прорыв на Запад», «Дорога на Могилёв», «В Могилёве» и др. Темы военных произведений Платонова - ратный труд и подвиг русского солдата, изображение античеловеческой сущности фашизма. Эти темы составляют основное содержание сборников прозы - «Под небесами Родины» (1942), «Рассказы о Родине» (1943), «Броня» (1943), «В сторону заката солнца» (1945), «Солдатское сердце» (1946). Платонова прежде всего интересовала природа солдатского подвига, внутреннее состояние, мгновение мысли и чувства героя перед самим подвигом. В рассказе «Одухотворённые люди» (1942) - о героизме морских пехотинцев в сражении под Севастополем - автор пишет о врагах: «Они могли биться с любым, даже самым страшным противником. Но боя со всемогущими людьми, взрывающими самих себя, чтобы погубить своего врага, они принять не умели».

Размышления о жизни и смерти, которые всегда волновали Платонова, в годы войны стали ещё более глубокими. Он писал: «Что такое подвиг - смерть на войне, как не высшее проявление любви к своему народу, завещанной нам в духовное наследство?» Примечателен рассказ «Неодушевлённый враг» (1943). Его идея выражена в размышлениях о смерти и победе над ней: «Смерть победима, потому что живое существо, защищаясь, само становится смертью для той враждебной силы, которая несёт ему гибель. И это высшее мгновение жизни, когда она соединяется со смертью, чтобы преодолеть её...»

В 1946 году в журнале «Новый мир» был опубликован рассказ А. Платонова «Семья Иванова» (более позднее название - «Возвращение») - о солдате, пришедшем с войны. В нём писатель поведал о трагедии народа, о тех семьях, которые после войны переживали драму, потому что вчерашние солдаты приходили ожесточёнными, изменившимися, с трудом возвращались к нормальной жизни. Правду жизни, по мнению Платонова, видели дети, которые одни понимали истинную цену семьи.

Этот рассказ был жестоко осуждён критиками. Автора обвиняли в клевете на действительность, в искажении образа воина, советского человека. Критик В. Ермилов так и назвал свою рецензию - «Клеветнический рассказ А. Платонова» (в 1964 году он признал в печати, что ошибся в оценке «Семьи Иванова»), После уничтожающей критики Платонова окончательно перестали печатать.

Писатель вернулся с войны с тяжёлой формой туберкулёза. В последние годы жизни он был прикован к постели. И всё же в конце 1940-х годов он готовит переложения народных сказок, пишет пьесу о Пушкине. Выходят в свет три сборника обработанных писателем народных сказок: «Финист - ясный сокол», «Башкирские народные сказки», «Волшебное кольцо» (под редакцией М.А. Шолохова). В 1950 году он начал писать новое произведение - пьесу «Ноев ковчег», но работа осталась незавершённой. Умер Андрей Платонович Платонов 5 января 1951 года и был похоронен на Армянском кладбище в Москве.

Вы любите произведения Андрея Платонова? Я пока читала только рассказы. Мне нравится очень сильно.
Отношение к борьбе - важная составляющая победы. Вот об этом рассказ (во всяком случае, для меня).
Неодушевленный враг (рассказ написан в 1943 году)
Человек, если он проживет хотя бы лет до двадцати, обязательно бывает много раз близок к смерти или даже переступает порог своей гибели, но возвращается обратно к жизни. Некоторые случаи своей близости к смерти человек помнит, но чаще забывает их или вовсе оставляет их незамеченными. Смерть вообще не однажды приходит к человеку, не однажды в нашей жизни она бывает близким спутником нашего существования,-- но лишь однажды ей удается неразлучно овладеть человеком, который столь часто на протяжении своей недолгой жизни -- иногда с небрежным мужеством -- одолевал ее и отдалял от себя в будущее. Смерть победима,-- во всяком случае, ей приходится терпеть поражение несколько раз, прежде чем она победит один раз. Смерть победима, потому что живое существо, защищаясь, само становится смертью для той враждебной силы, которая несет ему гибель. И это высшее мгновение жизни, когда она соединяется со смертью, чтобы преодолеть ее, обычно не запоминается, хотя этот миг является чистой, одухотворенной радостью.
Недавно смерть приблизилась ко мне на войне: воздушной волной от
разрыва фугасного снаряда я был приподнят в воздух, последнее дыхание
подавлено было во мне, и мир замер для меня, как умолкший, удаленный крик.
Затем я был брошен обратно на землю и погребен сверху ее разрушенным прахом.
Но жизнь сохранилась во мне; она ушла из сердца и оставила темным мое
сознание, однако она укрылась в некоем тайном, может быть последнем, убежище
в моем теле и оттуда робко и медленно снова распространилась во мне теплом и
чувством привычного счастья существования.
Я отогрелся под землею и начал сознавать свое положение. Солдат оживает
быстро, потому что он скуп на жизнь и при этой малой возможности он уже
снова существует; ему жалко оставлять не только все высшее и священное, что
есть на земле и ради чего он держал оружие, но даже сытную пищу в желудке,
которую он поел перед сражением и которая не успела перевариться в нем и
пойти на пользу. Я попробовал отгрестись от земли и выбраться наружу; но
изнемогшее тело мое было теперь непослушным, и я остался лежать в слабости и
во тьме; мне казалось, что и внутренности мои были потрясены ударом взрывной
волны и держались непрочно,-- им нужен теперь покой, чтобы они приросли
обратно изнутри к телу; сейчас же мне больно было совершить даже самое малое
движение; даже для того, чтобы вздохнуть, нужно было страдать и терпеть
боль, точно разбитые острые кости каждый раз впивались в мякоть моего
сердца. Воздух для дыхания доходил до меня свободно через скважины в
искрошенном прахе земли; однако жить долго в положении погребенного было
трудно и нехорошо для живого солдата, поэтому я все время делал попытки
повернуться на живот и выползти на свет. Винтовки со мной не было, ее,
должно быть, вышиб воздух из моих рук при контузии,-- значит, я теперь вовсе
беззащитный и бесполезный боец. Артиллерия гудела невдалеке от той осыпи
праха, в которой я был схоронен; я понимал по звуку, когда били наши пушки и
пушки врага, и моя будущая судьба зависела теперь от. того, кто займет эту
разрушенную, могильную землю, в которой я лежу почти без сил. Если эту землю
займут немцы, то мне уж не придется выйти отсюда, мне не придется более
поглядеть на белый свет и на милое русское поле.
Я приноровился, ухватил рукою корешок какой-то былинки, повернулся
телом на живот н прополз в сухой раскрошенной земле шаг или полтора, а потом
опять лег лицом в прах, оставшись без сил. Полежав немного, я опять
приподнялся, чтобы ползти помаленьку дальше на свет. Я громко вздохнул,
собирая свои силы, и в это же время услышал близкий вздох другого человека.
Я протянул руку в комья и сор земли и нащупал пуговицу и грудь
неизвестного человека, так же погребенного в этой земле, что и я, и так же,
наверно, обессилевшего. Он лежал почти рядом со мною, в полметре расстояния,
и лицо его было обращено ко мне,-- я это установил по теплым легким волнам
его дыхания, доходившим до меня. Я спросил неизвестного по-русски, кто он
такой и в какой части служит. Неизвестный молчал. Тогда я повторил свой
вопрос по-немецки, и неизвестный по-немецки ответил мне, что его зовут
Рудольф Оскар Вальц, что он унтер-офицер 3-й роты автоматчиков из батальона
мотопехоты. Затем он спросил меня о том же, кто я такой и почему я здесь. Я
ответил ему, что я русский рядовой стрелок и что я шел в атаку на немцев,
пока не упал без памяти. Рудольф Оскар Вальц умолк; он, видимо, что-то
соображал, затем резко пошевелился, опробовал рукою место вокруг себя и
снова успокоился.
-- Вы свой автомат ищете? -- спросил я у немца.
-- Да,-- ответил Вальц.-- Где он?
-- Не знаю, здесь темно,-- сказал я,-- и мы засыпаны землею. Пушечный
огонь снаружи стал редким и прекратился вовсе, но зато усилилась стрельба из
винтовок, автоматов и пулеметов.
Мы прислушались к бою; каждый из нас старался понять, чья сила берет
перевес -- русская или немецкая и кто из нас будет спасен, а кто уничтожен.
Но бой, судя по выстрелам, стоял на месте и лишь ожесточался и гремел все
более яростно, не приближаясь к своему решению. Мы находились, наверно, в
промежуточном пространстве боя, потому что звуки выстрелов той и другой
стороны доходили до нас с одинаковой силой, и вырывающаяся ярость немецких
автоматов погашалась точной, напряженной работой русских пулеметов. Немец
Вальц опять заворочался в земле; он ощупывал вокруг себя руками, отыскивая
свой потерянный автомат.
-- Для чего вам нужно сейчас оружие? .-- спросил я у него.
-- Для войны с тобою,-- , сказал мне Вальц.-- А где твоя винтовка?
-- Фугасом вырвало из рук,-- ответил я.-- Давай биться врукопашную. Мы
подвинулись один к другому, и я его схватил за плечи, а он меня за горло.
Каждый из нас хотел убить или повредить другого, но, надышавшись земляным
сором, стесненные навалившейся на нас почвой, мы быстро обессилели от
недостатка воздуха, который был нам нужен для частого дыхания в борьбе, и
замерли в слабости. Отдышавшись, я потрогал немца -- не отдалился ли он от
меня, и он меня тоже тронул рукой для проверки. Бой русских с фашистами
продолжался вблизи нас, но мы с Рудольфом Вальцем уже не вникали в него;
каждый из нас вслушивался в дыхание другого, опасаясь, что тот тайно уползет
вдаль, в темную землю, и тогда трудно будет настигнуть его, чтобы убить.
Я старался как можно скорее отдохнуть, отдышаться и пережить слабость
своего тела, разбитого ударом воздушной волны; я хотел затем схватить
фашиста, дышащего рядом со мной, и прервать руками его жизнь, превозмочь
навсегда это странное существо, родившееся где-то далеко, но пришедшее сюда,
чтобы погубить меня. Наружная стрельба и шорох земли, оседающей вокруг нас,
мешали мне слушать дыхание Рудольфа Вальца, и он мог незаметно для меня
удалиться. Я понюхал воздух и понял, что от Вальца пахло не так, как от
русского солдата,-- от его одежды пахло дезинфекцией -- и какой-то чистой,
но неживой химией; шинель же русского солдата пахла обычно хлебом и обжитою
овчиной. Но и этот немецкий запах Вальца не мог бы помочь мне все время
чувствовать врага, что он здесь, если б он захотел уйти, потому что, когда
лежишь в земле, в ней пахнет еще многим, что рождается и хранится в ней,-- и
корнями ржи, и тлением отживших трав, и сопревшими семенами, зачавшими новые
былинки,-- и поэтому химический мертвый запах немецкого солдата растворялся
в общем густом дыхании живущей земли.
Тогда я стал разговаривать с немцем, чтобы слышать его.
-- Ты зачем сюда пришел? -- спросил я у Рудольфа Вальца.-- Зачем лежишь
в нашей земле?
-- Теперь это наша земля. Мы, немцы, организуем здесь вечное счастье,
довольство, порядок, пищу и тепло для германского народа, с отчетливой
точностью и скоростью ответил Вальц.
-- А мы где будем? -- спросил я. Вальц сейчас же ответил мне:
-- Русский народ будет убит, -- убежденно сказал он. -- А кто
останется, того мы прогоним в Сибирь, в снега и в лед, а кто смирный будет и
признает в Гитлере божьего сына, тот пусть работает на нас всю жизнь и молит
себе прощение на могилах германских солдат, пока не умрет, а после смерти мы
утилизируем его труп в промышленности и простим его, потому что больше его
не будет.
Все это было мне приблизительно известно, в желаниях своих фашисты были
отважны, но в бою их тело покрывалось гусиной кожей, и, умирая, они
припадали устами к лужам, утоляя сердце, засыхающее от страха... Это я
видел сам не однажды.
-- Что ты делал в Германии до войны? -- спросил я далее у Вальца. И он
с готовностью сообщил мне:
-- Я был конторщиком кирпичного завода "Альфред Крейцман и сын". А
теперь я солдат фюрера, теперь я воин, которому вручена судьба всего мира и
спасение человечества.
-- В чем же будет спасение человечества? -- спросил я у своего врага.
Помолчав, он ответил: -- Это знает один фюрер.
-- А ты? -- спросил я у лежащего человека. -- Я не знаю ничего, я не
должен знать, я меч в руке фюрера, созидающего новый мир на тысячу лет. Он
говорил гладко и безошибочно, как граммофонная пластинка, но голос его был
равнодушен. И он был спокоен, потому что был освобожден от сознания и от
усилия собственной мысли. Я спросил его еще: -- А ты сам-то уверен, что
тогда будет хорошо? А вдруг тебя обманут?
Немец ответил:
-- Вся моя вера, вся моя жизнь принадлежит Гитлеру.
-- Если ты все отдал твоему Гитлеру, а сам ничего не думаешь, ничего не
знаешь и ничего не чувствуешь, то тебе все равно -- что жить, что не жить,
-- сказал я Рудольфу Вальцу и достал его рукой, чтобы еще раз побиться с ним
и одолеть его.
Над нами, -поверх сыпучей земли, в которой мы лежали, началась пушечная
канонада. Обхватив один другого, мы с фашистом ворочались в тесном
комковатом грунте, давящем нас. Я желал убить Вальца, но мне негде было
размахнуться, и, ослабев от своих усилий, я оставил врага; он бормотал мне
что-то и бил меня в живот кулаком, но я не чувствовал от этого боли.
Пока мы ворочались в борьбе, мы обмяли вокруг себя сырую землю, и у нас
получилась небольшая удобная пещера, похожая и на жилище и на могилу, и я
лежал теперь рядом с неприятелем. Артиллерийская пальба наружи вновь
переменилась; теперь опять стреляли лишь автоматы и пулеметы; бой, видимо,
стоял на месте без решения, он забурился, как говорили
красноармейцы-горняки.
Выйти из земли и уползти к своим мне было сейчас невозможно, -- только
даром будешь подранен или убит. Но и лежать здесь во время боя бесполезно --
для меня было совестно и неуместно. Однако под руками у меня был немец, я
взял его за ворот, рванул противника поближе к себе и сказал ему.
-- Как же ты посмел воевать с нами? Кто же вы такие есть и отчего вы
такие?
Немец не испугался моей силы, потому что я был слаб, но он понял мою
серьезность и стал дрожать. Я не отпускал его и держал насильно при себе; он
припал ко мне и тихо произнес:
-- Я не знаю...
-- Говори -- все равно! Как это ты не знаешь, раз на свете живешь и нас
убивать пришел! Ишь ты, фокусник! Говори,-- нас обоих, может, убьет и
завалит здесь,-- я хочу знать! Бой поверх нас шел с равномерностью неспешной
работы: обе стороны терпеливо стреляли; ощупывая одна другую для
сокрушительного удара.
-- Я не знаю,-- повторил Вальц.-- Я боюсь. Я вылезу сейчас. Я пойду к
своим, а то меня расстреляют: обер-лейтенант скажет, что я спрятался во
время боя.
-- Ты никуда не пойдешь! -- предупредил я Вальца -- Ты у меня в плену!
-- Немец в плену бывает временно и короткий срок, а у нас все народы
будут в плену вечно! -- отчетливо и скоро сообщил мне Вальц -- Враждебные
народы, берегите и почитайте пленных германских воинов! -- воскликнул он
вдобавок, точно обращался к тысячам людей.
-- Говори, -- приказал я немцу, -- говори, отчего ты такой непохожий на
человека, отчего ты нерусский.
-- Я нерусский потому, что рожден для власти и господства под
руководством Гитлера! -- с прежней быстротой и заученным убеждением
пробормотал Вальц; но странное безразличие было в его ровном голосе, будто
ему самому не в радость была его вера в будущую победу и в господство надо
всем миром. В подземной тьме я не видел лица Рудольфа Вальца, и я подумал,
что, может быть, его нет, что мне лишь кажется, что Вальц существует, -- на
самом же деле он один из тех ненастоящих, выдуманных людей, в которых мы
играли в детстве и которых мы воодушевляли своей жизнью, понимая, что они в
нашей власти и живут лишь нарочно. Поэтому я приложил свою руку к лицу
Вальца, желая проверить его существование; лицо Вальца было теплое, значит,
этот человек действительно находился возле меня.
-- Это все Гитлер тебя напугал и научил, -- сказал я противнику. -- А
какой же ты сам по себе? Я расслышал, как Вальц вздрогнул и вытянул ноги --
строго, как в строю.
-- Я не сам по себе, я весь по воле фюрера! -- отрапортовал мне Рудольф
Вальц.
-- А ты бы жил по своей воле, а не фюрера! -- сказал я врагу.-- И
прожил бы ты тогда дома до старости лет, и не лег бы в могилу в русской
земле.
-- Нельзя, недопустимо, запрещено, карается по закону! -- воскликнул
немец. Я не согласился:
-- Стало быть, ты что же,-- ты ветошка, ты тряпка на ветру, а не
человек!
-- Не человек! -- охотно согласился Вальц. -- Человек есть Гитлер, а я
нет. Я тот; кем назначит меня быть фюрер! Бой сразу остановился на
поверхности земли, и мы, прислушиваясь к тишине, умолкли. Все стало тихо,
будто бившиеся люди разошлись в разные стороны и оставили место боя пустым
навсегда. Я насторожился, потому что мне теперь было страшно; прежде я
постоянно слышал стрельбу своих пулеметов и винтовок, и я чувствовал себя
под землей спокойно, точно стрельба нашей стороны была для меня
успокаивающим гулом знакомых, родных голосов. А сейчас эти голоса вдруг
сразу умолкли.
Для меня наступила пора пробираться к своим, но прежде следовало
истребить врага, которого я держал своей рукой.
-- Говори скорей! -- сказал я Рудольфу Вальцу. -- Мне некогда тут быть
с тобой.
Он понял меня, что я должен убить его, и припал ко мне, прильнув лицом
к моей груди. И втихомолку, но мгновенно он наложил свои холодные худые руки
на мое горло и сжал мне дыхание. Я не привык к такой манере воевать, и мне
это не понравилось. Поэтому я ударил немца в подбородок, он отодвинулся от
меня и замолк.
-- Ты зачем так нахально действуешь! -- заявил я врагу.-- Ты на войне
сейчас, ты должен быть солдатом, а ты хулиганишь. Я сказал тебе, что ты в
плену,-- значит, ты не уйдешь, и не: царапайся!
-- Я обер-лейтенанта боюсь,-- прошептал неприятель. -- Пусти меня,
пусти меня скорей -- я в бой пойду, а то обер-лейтенант не поверит мне, он
скажет, -- я прятался, и велит убить меня. Пусти меня, я семейный. Мне
одного русского нужно убить.
Я взял врага рукою за ворот и привлек его к себе обратно.
-- А если ты не убьешь русского? -- Убью, -- говорил Вальц.-- Мне надо
убивать, чтобы самому жить. А если я не буду убивать, то меня самого убьют
или посадят в тюрьму, а. там тоже умрешь от голода и печали, или на
каторжную работу осудят -- там скоро обессилеешь, состаришься и тоже
помрешь.
-- Так тебя тремя смертями сзади пугают, чтобы ты одной впереди не
боялся, -- сказал я Рудольфу Вальцу.
-- Три смерти сзади, четвертая смерть впереди! -- сосчитал немец. --
Четвертой я не хочу, я сам буду убивать, я сам буду жить! -- вскричал Вальц.
Он теперь он боялся меня, зная, что я безоружный, как и он.
-- Где, где ты будешь жить? -- спросил я у врага. Гитлер гонит тебя
вперед страхом трех смертей, чтобы ты не боялся одной четвертой. Долго ли ты
проживешь в промежутке между своими тремя смертями и нашей одной?
Вальц молчал; может быть, он задумался. Но я ошибся -- он не думал.
-- Долго,-- сказал он. -- Фюрер знает все, он считал -- мы вперед убьем
русский народ, нам четвертой смерти не будет.
-- А если тебе одному она будет? -- поставил я дурному врагу.-- Тогда
ты как обойдешься?
-- Хайль Гитлер! -- воскликнул Вальц. -- Он не оставит мое семейство:
он даст хлеб жене и детям хоть по сто граммов на один рот.
-- И ты за сто граммов на едока согласен пог ибнуть?
-- Сто граммов -- это тоже можно тихо, экономно жить, -- сказал лежачий
немец.
-- Дурак ты, идиот и холуй, -- сообшил я неприятелю. -- Ты и детей
своих согласен обречь на голод ради Гитлера.
-- Я вполне согласен, -- охотно и четко сказал Рудольф Вальц. -- Мои
дети получат тогда вечную благодарность и славу отечества.
-- Ты совсем дурной, -- сказал я немцу. -- целый мир будет кружиться
вокруг одного ефрейтора?
-- Да, -- сказал Вальц, -- он будет кружиться, потому что он будет
бояться.
-- Тебя, что ль? -- спросил я врага.
-- Меня, - уверенно ответил Вальц.
-- Не будет он тебя бояться, -- сказал я противнику. -- Отчего ты такой
мерзкий?
-- Потому что фюрер Гитлер теоретически сказал, что человек есть
грешник и сволочь от рождени. А как фюрер ошибаться не может, значит, я тоже
должен быть сволочью.
Немец вдруг обнял меня и попросил, чтоб я умер.
-- Все равно ты будешь убит на войне,-- говорил мне Вальц. -- Мы вас
победим, и вы жить не будете. А у меня трое детей на родине и слепая мать. Я
должен быть храбрым на войне, чтоб их там кормили. Мне нужно убить тебя,
тогда обер-лейтенант будет и он даст обо мне хорошие сведения. Умри,
пожалуйста. Тебе все равно не надо жить, тебе не полагается. У меня есть
перочинный нож, мне его подари я кончил школу, я его берегу... Только давай
скорее - я соскучился в России, я хочу в свой святой фатерлянд, я хочу
домой в свое семейство, а ты никогда домой не вернешься...
Я молчал; потом я ответил:
-- Я не буду помирать за тебя,
-- Будешь! -- произнес Вальц.-- Фюрер сказал: русским -- смерть. Как
же ты не будешь!
-- Не будет нам смерти! -- сказал я врагу, и с беспамятством ненависти,
возродившей мощность моего сердца, я обхватил и сжал тело Рудольфа Вальца в
своих руках. Затем мы в борьбе незаметно миновали сыпучий грунт и вывалились
наружу, под свет звезд. Я видел этот свет, но Вальц глядел на них уже
неморгающими глазами: он был мертв, и я не запомнил, как умертвил его, в
какое время тело Рудольфа Вальца стало неодушевленным. Мы оба лежали, точно
свалившись в пропасть с великой горы, пролетев страшное пространство высоты
молча и без сознания.
Маленький комар-полуночник сел на лоб покойника и начал помаленьку
сосать человека. Мне это доставило удовлетворение, потому что у комара
больше души и разума, чем в Рудольфе Вальце -- живом или мертвом, все равно;
комар живет своим усилием и своей мыслью, сколь бы она ни была ничтожна у
него,-- у комара нет Гитлера, и он не позволяет ему быть. Я понимал, что и
комар, и червь, и любая былинка -- это более одухотворенные, полезные и
добрые.существа, чем только что существовавший живой Рудольф Вальц. Поэтому
пусть эти существа пережуют, иссосут и раскрошат фашиста: они совершат
работу одушевления мира своей кроткой жизнью.
Но я, русский советский солдат, был первой и решающей силой, которая
остановила движение смерти в мире; я сам стал смертью для своего
неодушевленного врага и обратил его в труп, чтобы силы живой природы
размололи его тело в прах, чтобы едкий гной его существа пропитался в землю,
очистился там, осветился и стал обычной влагой, орошающей корни травы.

Я всегда читаю военные рассказы Платонова в разных аудиториях - на университетских лекциях и семинарах, уроках литературы в школе, дружеских семейных вечерах, в библиотеках... Только подлинная проза выдерживает испытание чтением вслух. Но не об этом даже речь. Рассказы Платонова, написанные им в «действующей армии» (именно так подписаны сохранившиеся рукописи 1942-1945 годов), - это уникальное явление духовной прозы в советской литературе.

О подвиге советского воина писали многие, но, как точно заметил Валентин Распутин, Платонов делал это по-другому: «Откуда-то опять же издалека, глазами корневого человека, посланника всех времён видел он происходящее. И воевавший получил у Платонова иной, не начертательный, а самовыражающийся образ».

Такой «корневой человек» со своим космосом отечества появился уже в первом рассказе Платонова военных лет «Божье дерево». Уходя из дома на дорогу войны, Степан Трофимов как утешение, силу и защиту берёт с собой лист с «божьего дерева родины». Это надо читать вслух:

«Мать с ним попрощалась на околице; дальше Степан Трофимов пошёл один. Там, при выходе из деревни, у края просёлочной дороги, которая, зачавшись во ржи, уходила отсюда на весь свет, - там росло одинокое старое дерево, покрытое синими листьями, влажными и блестящими от молодой своей силы. Старые люди на деревне давно прозвали это дерево «божьим», потому что оно было не похоже на другие деревья, растущие в русской равнине, потому что его не однажды на его стариковском веку убивала молния с неба, но дерево, занемогши немного, потом опять оживало и ещё гуще прежнего одевалось листьями и потому ещё, что это дерево любили птицы. Они пели там и жили, и дерево это в летнюю сушь не сбрасывало на землю своих детей - лишние увядшие листья, а замирало всё целиком, ничем не жертвуя, ни с кем не расставаясь, что выросло на нём и было живым.

Степан сорвал один лист с этого божьего дерева, положил его за пазуху и пошёл на вой-ну».

Тайна «одушевлённой родины» остаётся главной темой, нет, не темой, а пафосом платоновской прозы военных лет. Ему не надо было в первый год войны срочно менять идеологические вехи (а многим советским писателям пришлось эти вехи менять - очень даже не простая тема). Он восстанавливал в правах и правде свою запрещённую страну - крестьянскую и пролетарскую Россию «Чевенгура», «Котлована», «Ювенильного моря» и «Высокого напряжения»: «душевных бедняков» и крамольное в советском языке слово «душа» («Пустодушие»), сомневающихся мастеровых («Неодушевлённый враг»), народный взгляд на войну как тяжкий труд («Иван Толокно - труженик войны»), язык притчи, легенды и сказания («Божье дерево», «Сампо»), былины и сказки («Дед-солдат», «Рассказ о мёртвом старике»), плача и русской песни («Броня», «Одухотворённые люди»).

Один из шедевров военной прозы Платонова - рассказ «Одухотворённые люди (Рассказ о небольшом сражении под Севастополем)». В письме жене от 10 августа 1942 года Платонов сообщал: «Самая важная моя работа сейчас: пишу повесть о пяти моряках-севастопольцах. Помнишь - о тех, которые, обвязав себя гранатами, бросились под танки врага. Это, по-моему, самый великий эпизод войны, и мне поручено сделать из него достойное памяти этих моряков произведение. Я пишу о них со всей энергией духа, какая только есть во мне.

И это произведение, если оно удастся, самого меня хоть отдалённо приблизит к душам погибших героев. Мне кажется, что мне кое-что удаётся, потому что мною руководит воодушевление их подвига, и я работаю, обливая иногда слезами рукопись, но это не слёзы слабости. <...> У меня получается нечто вроде Реквиема в прозе».

Из многочисленных откликов современников на платоновский «Реквием» (одно из первых названий рассказа в рукописи) составляется целый свод якобы допущенных писателем идеологических ошибок. Здесь и христианский гуманизм, и особое внимание к страданию, и излишний трагизм, и крайний индивидуализм, и отрыв человека от общества. Как отражение этих пороков и апофеоз смерти был прочитан ключевой эпизод рассказа - изображение смерти краснофлотцев.

Прочитаем этот эпизод рассказа 1942 года, вызвавший гнев современников Платонова, рядом с внутренне близким эпизодом другого платоновского «реквиема в прозе» - повести «Котлован» (1930).

«Одухотворённые люди» :

«Цибулько подошёл к Фильченко и поцеловал его. И все, каждый с каждым, поцеловали друг друга и посмотрели на вечную память друг другу в лицо.

С успокоенным, удовлетворённым сердцем осмотрел себя, приготовился к бою и стал на своё место каждый краснофлотец. У них было сейчас мирно и хорошо на душе; они благословили друг друга на самое великое, неизвестное и страшное в жизни - на то, что разрушает и что созидает её, - на смерть и победу, и страх их оставил, потому что совесть перед товарищем, который обречён той же участи, превозмогла страх. Тело их наполнилось силой, они почувствовали себя способными к большому труду, и они поняли, что родились на свет не для того, чтобы истратить, уничтожить свою жизнь в пустом наслаждении ею, но для того, чтобы отдать её обратно правде, земле и народу, - отдать больше, чем они получили от рождения, чтобы увеличился смысл существования людей...

Даниил! - тихо произнёс Паршин.

Юра! - ответил Одинцов.

Они словно брали к себе в сердце друг друга, чтобы не забыть и не разлучиться в смерти.

Эх, вечная нам память! - сказал, успокаиваясь и веселея, Паршин».

«Котлован» :

«- Готовы, что ль? - спросил активист.

Подожди, - сказал Чиклин активисту. - Пусть они попрощаются до будущей жизни...

И, сказав последние слова, мужик обнял соседа, поцеловал его трижды и попрощался с ним.

Прощай, Егор Семёныч!

Не в чем, Никанор Петрович: ты меня тоже прости.

Каждый начал целоваться со всей очередью людей, обнимая чужое доселе тело, и все уста грустно и дружелюбно целовали каждого...

Многие, прикоснувшись взаимными губами, стояли в таком чувстве некоторое время, чтобы навсегда запомнить новую родню, потому что до этой поры они жили без памяти и без жалости».

Защитники идеологической чистоты советской литературы увидели в этом эпизоде апофеоз смерти, но Платонов пишет смертный час краснофлотцев как апофеоз подлинного бессмертия русского солдата, залогом которого оставалась его вечная душа - «способность чувствовать и мучиться» («Джан»). Не раз в годы войны он скажет о том, что народ, перенёсший страдания исторических «котлованов», непобедим. Морские пехотинцы Платонова - из его советской России (мирное прошлое героев восходит к «Котловану», «Фро», «Первому Ивану», «Высокому напряжению»), и потому они приуготовляются к смерти с такой же серьёзностью и духовной сосредоточенностью, как крестьяне в «Котловане» и старые чевенгурцы, они ведают о языке «вечной памяти», о «памяти смерти» в «чувстве сердца».

Каждый из военных рассказов добавляет и уточняет что-то очень важное в открытии - прежде всего для нас! - может быть, главного духовного знания о базовом источнике победы народа в этой страшной войне, о законе любви:

«Они жмут потому, что детей своих любят больше, чем ненавидят Гитлера» (из черновых записей 1943 г.);

«Тайна родины была ясна ему; она открывается в локоне волос с головы дочери-ребёнка, что хранит красноармеец у себя в вещевом мешке и носит за плечами тысячи вёрст, она в дружбе к товарищу, которого нельзя оставить в битве одного, она в печали по жене; вся тайна родины заключается в верности, оживляющей душу человека, в сердце солдата, проросшем своими корнями в глубину могил отцов и повторившемся в дыхании ребёнка, в родственной связанности его на смерть с плотью и осмысленной судьбою своего народа» (первая редакция рассказа «Афродита», 1943).

Он был свидетелем Курской битвы, форсирования Днепра, освобождения Украины и Белоруссии. Написанные по горячим следам военных операций очерки и рассказы печатаются в «Красной звезде», с неизменной пометой в конце текста: «Действующая армия». В письмах жене (они сегодня наконец-то опубликованы без купюр) проговариваются главные темы личной, военной и литературной жизни: «Наши бойцы действуют изумительно. Велик, добр и отважен наш народ!» (письмо от 27 июля 1942 г.); «Здесь я ближе к нашему сыну; вот почему между другими причинами я люблю быть на фронте. <...> Здесь для меня люди ближе, и я, склонный к привязанности, люблю здесь людей. Русский солдат для меня святыня, и здесь я вижу его непосредственно. Только позже, если буду жив, я опишу его» (письмо от 3 октября 1943 г.).

Платонов потерял в годы войны единственного сына, мальчика, прошедшего сталинские лагеря... Платон умер 4 января 1943 года. 15 февраля 1943 года осведомитель НКВД докладывал о настроении Платонова: «Советская власть отняла у меня сына - советская власть упорно хотела многие годы отнять у меня и звание писателя. Но моего творчества никто у меня не отнимет. Они и теперь-то печатают меня, скрипя зубами. <...> Я со своих позиций не сойду никуда и никогда. Все думают, что я против коммунистов. Нет, я против тех, кто губит нашу страну. Кто хочет затоптать наше русское, дорогое моему сердцу. А сердце моё болит. Ах, как болит! <...> вот сейчас я на фронте много вижу, наблюдаю (Брянский фронт). Моё сердце разрывается от горя, крови и человеческих страданий. Я много напишу. Война меня многому научила». Платонов действительно много пишет, однако после партийной критики рассказа «Оборона Семидворья», герои которого сражаются с врагом, имея в себе, как и толстовский Тушин, свой особый «фантастический мир», всё чаще его произведения философско-психологического плана не проходят в печать или же подвергаются чудовищному искажению... Но он продолжает вести и создавать свою художественную летопись военных лет, соединяя историческую реальность с реальностью духовного знания, любви и вечной памяти о погибших.

С 1942 года в прозу Платонова входит открытая дорогами войны тема нечеловеческих страданий и жертв народа, оказавшегося в немецкой оккупации. Он много видел сам, двигаясь вместе с армией по разорённым сёлам и городам. С 1943 года все центральные газеты постоянно печатали сообщения Чрезвычайной государственной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков на освобождённых Красной армией территориях: акты раскопок захоронений убитых и замученных, данные по концлагерям, свидетельские показания, фотографии изуродованных тел детей и стариков, изнасилованных женщин, дотла сожжённых сёл и разрушенных городов.

28 октября 1943 года в «Красной звезде» печатается рассказ Платонова «Мать» . Его нужно читать всем, в каждой семье, он должен звучать в исполнении лучших деятелей культуры... Я не представляю человека, который после прочтения этого великого скорбного текста-плача может произнести нечто, оскорбляющее память русского советского солдата, память погибших. Его основное название, которое не прошло в прижизненных изданиях, само говорит о многом: «Взыскание погибших» , имя одной из икон Божией Матери. Тема «взыскания погибших» как наиважнейшая тема военной литературы формулируется Платоновым в записной книжке 1942 года: «Оч<ень> важно . Смерть. Кладбище убитых на войне. И встаёт к жизни то, что должно быть, но не свершено: творчество, работа, подвиги, любовь, вся картина жизни несбывшейся, и что было бы, если бы она сбылась. Изображается то, что в сущности убито - не одни тела . Великая картина жизни и погибающих душ и возможностей...» С общенародным горем войны соединяется смерть единственного сына Платона; читаем в письмах к жене с фронта 1943 года: «Для меня мёртвый Тотик - всё равно вечно живой» (письмо от 24 мая); «Поцелуй за меня могилу в изголовье нашего святого сына» (письмо от 28 мая); «Ты, наверно, часто ходишь на могилу к сыну. Как пойдёшь, отслужи от меня панихиду в его вечную святую память» (письмо от 10 июня); «Моя новая повесть, которую я тут обдумал, будет посвящена поклонению умершим и погибшим, а именно посвящение будет моему сыну. Я задумал сделать героем жизни мёртвого человека, на смерти которого держится жизнь. Кратко трудно сказать, как это получится, но думаю, эта вещь выйдет у меня: у меня хватит сердца и горя» (письмо от 1 июля)...

Ему хватило личного и народного горя, чтобы написать этот великий плач русской матери по разорённой родине, погибшим и замученным её детям. Обжигающий текст - каждым предложением:

«Пройдя сквозь войну, старая мать вернулась домой. Но родное место её теперь было пустым. Маленький бедный дом на одно семейство, обмазанный глиной, выкрашенный жёлтой краской, с кирпичною печной трубой, похожей на задумавшуюся голову человека, давно погорел от немецкого огня и оставил после себя угли, уже порастающие травой могильного погребения.

Она села посреди остывшего пожарища и стала перебирать руками прах своего жилища. Она знала свою долю, что ей пора умирать, но душа её не смирялась с этой долей, потому что если она умрёт, то где сохранится память о её детях и кто их сбережёт в своей любви, когда её сердце тоже перестанет дышать?

Мария Васильевна отняла лицо от земли; ей послышалось, что её позвала дочь Наташа; она позвала её, не промолвив слова, будто произнесла что-то одним своим слабым вздохом. Мать огляделась вокруг, желая увидеть, откуда взывает к ней дочь, откуда прозвучал её кроткий голос - из тихого поля, из земляной глубины или с высоты неба, с той ясной звезды. Где она сейчас, её погибшая дочь?..»

Судя по записным книжкам, Платонов пишет «Взыскание погибших», находясь в частях Воронежского фронта, которые после освобождения родного города писателя приняли участие в переправе через Днепр (конец сентября 1943 года, время действия в рассказе также отмечено именинами погибшей дочери Наталии, 8 сентября) и в освобождении Киева (6 ноября). Именно в духовном видении умирающей матери возникает образ освобождённого Киева, образ потрясающей глубины и силы - имя Киева не менее важно для русской литературы, чем имя Москвы и Петербурга (в прижизненных изданиях этот образ сохранился только в публикации «Красной звезды», из других изданий рассказа, как прижизненных, так и посмертных, он был изъят):

«Из посада уходил в равнину Митрофаньевский тракт. По обочине тракта в прежнее время росли вётлы, теперь их война обглодала до самых пней, и скучна была сейчас безлюдная дорога, словно уже близко находился конец света и редко кто доходил сюда.

Но для сильных молодых глаз и в лунные ночи вдалеке можно было увидеть древние башни святого города Киева, матери всех городов русских. Он стоял на высоком берегу вечно стремящегося, поющего Днепра, - онемевший, с ослепшими очами, изнемогший в гробовом склепе врага, но чающий, как вся поникшая перед ним земля, воскрешения и жизни в победе, и поднявший свои башни в высоту звёзд, как завет бессмертия народа, в смерти врага ищущего своей силы и исцеления».

Так Платонов в видении матери соединил дорогу в Киев, по которой веками шли туда его русские крестьяне для укреплении веры, с дорогой Красной армии 1943 года.

Без этого знания матери о вечной правде «взыскания погибших» нам не понять и путь Платонова-писателя... Жесточайшая критика, обрушившаяся на его военные рассказы уже в 1943 году, не могла сломить писателя. Да и новой сама ситуация погромной критики для него не была. Читаем в рассказе «Афродита» - написан в 1943 году, впервые опубликован только в 1962-м:

«Много раз обстоятельства превращали Фомина в жертву, подводили на край гибели, но его дух уже не мог истощиться в безнадёжности или в унынии. Он жил, думал и работал, словно постоянно чувствуя большую руку, ведущую его нежно и жёстко вперёд - в судьбу героев. И та же рука, что вела его жёстко вперёд, та же большая рука согревала его, и тепло её проникало ему до сердца».

Это и есть язык великой духовной прозы Платонова. Прочитаем её в майские дни 2014 года.

Прим. редакции: военные рассказы цитируются по изданию: Платонов А. Смерти нет! - М.: Время, 2010; письма, записные книжки - по другим изданиям («Архив А.П. Платонова», «Записные книжки. Материалы к биографии»).

Андрей Платонов. Маленький солдат

Недалеко от линии фронта внутри уцелевшего вокзала сладко храпели уснувшие на полу красноармейцы; счастье отдыха было запечатлено на их усталых лицах.

На втором пути тихо шипел котёл горячего дежурного паровоза, будто пел однообразный, успокаивающий голос из давно покинутого дома. Но в одном углу вокзального помещения, где горела керосиновая лампа, люди изредка шептали друг другу успокаивающие слова, а затем и они впали в безмолвие.

Там стояли два майора, похожие один на другого не внешними признаками, но общей добротою морщинистых загорелых лиц; каждый из них держал руку мальчика в своей руке, а ребёнок умоляюще смотрел на командиров. Руку одного майора ребёнок не отпускал от себя, прильнув затем к ней лицом, а от руки другого осторожно старался освободиться. На вид ребёнку было лет десять, а одет он был как бывалый боец — в серую шинель, обношенную и прижавшуюся к его телу, в пилотку и в сапоги, пошитые, видно, по мерке на детскую ногу. Его маленькое лицо, худое, обветренное, но не истощённое, приспособленное и уже привычное к жизни, обращено было теперь к одному майору; светлые глаза ребёнка ясно обнажали его грусть, словно они были живою поверхностью его сердца; он тосковал, что разлучается с отцом или старшим другом, которым, должно быть, доводился ему майор.

Второй майор привлекал ребёнка за руку к себе и ласкал его, утешая, но мальчик, не отымая своей руки, оставался к нему равнодушным. Первый майор тоже был опечален, и он шептал ребёнку, что скоро возьмёт его к себе и они снова встретятся для неразлучной жизни, а сейчас они расстаются на недолгое время. Мальчик верил ему, однако и сама правда не могла утешить его сердца, привязанного лишь к одному человеку и желавшего быть с ним постоянно и вблизи, а не вдалеке. Ребёнок знал уже, что такое даль расстояния и время войны, — людям оттуда трудно вернуться друг к другу, поэтому он не хотел разлуки, а сердце его не могло быть в одиночестве, оно боялось, что, оставшись одно, умрёт. И в последней своей просьбе и надежде мальчик смотрел на майора, который должен оставить его с чужим человеком.

— Ну, Серёжа, прощай пока, — сказал тот майор, которого любил ребёнок. — Ты особо-то воевать не старайся, подрастёшь, тогда будешь. Не лезь на немца и береги себя, чтоб я тебя живым, целым нашёл. Ну чего ты, чего ты — держись, солдат!

Серёжа заплакал. Майор поднял его к себе на руки и поцеловал лицо несколько раз. Потом майор пошёл с ребёнком к выходу, и второй майор тоже последовал за ними, поручив мне сторожить оставленные вещи.

Вернулся ребёнок на руках другого майора; он чуждо и робко глядел на командира, хотя этот майор уговаривал его нежными словами и привлекал к себе как умел.

Майор, заменивший ушедшего, долго увещевал умолкшего ребёнка, но тот, верный одному чувству и одному человеку, оставался отчуждённым.

Невдалеке от станции начали бить зенитки. Мальчик вслушался в их гулкие мёртвые звуки, и во взоре его появился возбуждённый интерес.

— Их разведчик идёт! — сказал он тихо, будто самому себе. — Высоко идёт, и зенитки его не возьмут, туда надо истребителя послать.

— Пошлют, — сказал майор. — Там у нас смотрят.

Нужный нам поезд ожидался лишь назавтра, и мы все трое пошли на ночлег в общежитие. Там майор покормил ребёнка из своего тяжело нагруженного мешка. «Как он мне надоел за войну, этот мешок, — сказал майор, — и как я ему благодарен!» Мальчик уснул после еды, и майор Бахичев рассказал мне про его судьбу.

Сергей Лабков был сыном полковника и военного врача. Отец и мать его служили в одном полку, поэтому и своего единственного сына они взяли к себе, чтобы он жил при них и рос в армии. Серёже шёл теперь десятый год; он близко принимал к сердцу войну и дело отца и уже начал понимать по-настоящему, для чего нужна война. И вот однажды он услышал, как отец говорил в блиндаже с одним офицером и заботился о том, что немцы при отходе обязательно взорвут боезапас его полка. Полк до этого вышел из немецкого охвата, ну с поспешностью, конечно, и оставил у немцев свой склад с боезапасом, а теперь полк должен был пойти вперёд и вернуть утраченную землю и своё добро на ней, и боезапас тоже, в котором была нужда. «Они уж и провод в наш склад, наверно, подвели — ведают, что отойти придётся», — сказал тогда полковник, отец Серёжи. Сергей вслушался и сообразил, о чём заботился отец. Мальчику было известно расположение полка до отступления, и вот он, маленький, худой, хитрый, прополз ночью до нашего склада, перерезал взрывной замыкающий провод и оставался там ещё целые сутки, сторожа, чтобы немцы не исправили повреждения, а если исправят, то чтобы опять перерезать провод. Потом полковник выбил оттуда немцев, и весь склад целый перешёл в его владение.

Вскоре этот мальчуган пробрался подалее в тыл противника; там он узнал по признакам, где командный пункт полка или батальона, обошёл поодаль вокруг трёх батарей, запомнил всё точно — память же ничем не порченная, — а вернувшись домой, показал отцу по карте, как оно есть и где что находится. Отец подумал, отдал сына ординарцу для неотлучного наблюдения за ним и открыл огонь по этим пунктам. Всё вышло правильно, сын дал ему верные засечки. Он же маленький, этот Серёжка, неприятель его за суслика в траве принимал: пусть, дескать, шевелится. А Серёжка, наверно, и травы не шевелил, без вздоха шёл.

Ординарца мальчишка тоже обманул, или, так сказать, совратил: раз он повёл его куда-то, и вдвоём они убили немца — неизвестно, кто из них, — а позицию нашёл Сергей.

Так он и жил в полку при отце с матерью и с бойцами. Мать, видя такого сына, не могла больше терпеть его неудобного положения и решила

отправить его в тыл. Но Сергей уже не мог уйти из армии, характер его втянулся в войну. И он говорил тому майору, заместителю отца, Савельеву, который вот ушёл, что в тыл он не пойдёт, а лучше скроется в плен к немцам, узнает у них всё, что надо, и снова вернётся в часть к отцу, когда мать по нему соскучится. И он бы сделал, пожалуй, так, потому что у него воинский характер.

А потом случилось горе, и в тыл мальчишку некогда стало отправлять. Отца его, полковника, серьёзно ранило, хоть и бой-то, говорят, был слабый, и он умер через два дня в полевом госпитале. Мать тоже захворала, затомилась — она была раньше ещё поувечена двумя осколочными ранениями, одно было в полость — и через месяц после мужа тоже скончалась; может, она ещё по мужу скучала... Остался Сергей сиротой.

Командование полком принял майор Савельев, он взял к себе мальчика и стал ему вместо отца и матери, вместо родных — всем человеком. Мальчик ответил ему тоже всем сердцем.

— А я-то не из их части, я из другой. Но Володю Савельева я знаю ещё по давности. И вот встретились мы тут с ним в штабе фронта. Володю на курсы усовершенствования посылали, а я по другому делу там находился, а теперь обратно к себе в часть еду. Володя Савельев велел мне поберечь мальчишку, пока он обратно не прибудет... Да и когда ещё Володя вернётся и куда его направят! Ну, это там видно будет...

Майор Бахичев задремал и уснул. Серёжа Лабков всхрапывал во сне, как взрослый, поживший человек, и лицо его, отошедши теперь от горести и воспоминаний, стало спокойным и невинно счастливым, являя образ святого детства, откуда увела его война. Я тоже уснул, пользуясь ненужным временем, чтобы оно не проходило зря.

Проснулись мы в сумерки, в самом конце долгого июньского дня. Нас теперь было двое на трёх кроватях — майор Бахичев и я, а Серёжи Лабкова не было. Майор обеспокоился, но потом решил, что мальчик ушёл куда-нибудь на малое время. Позже мы прошли с ним на вокзал и посетили военного коменданта, однако маленького солдата никто не заметил в тыловом многолюдстве войны.

Наутро Сережа Лабков тоже не вернулся к нам, и бог весть, куда он ушёл, томимый чувством своего детского сердца к покинувшему его человеку — может быть, вослед ему, может быть, обратно в отцовский полк, где были могилы его отца и матери.

Владимир Железников. В старом танке

Он уже собрался уезжать из этого города, сделал свои дела и собрался уезжать, но по дороге к вокзалу вдруг натолкнулся на маленькую площадь.

Посередине площади стоял старый танк. Он подошёл к танку, потрогал вмятины от вражеских снарядов — видно, это был боевой танк, и ему поэтому не хотелось сразу от него уходить. Поставил чемоданчик около гусеницы, влез на танк, попробовал люк башни, открывается ли. Люк легко открылся.

Тогда он залез внутрь и сел на сиденье водителя. Это было узенькое, тесное место, он еле туда пролез без привычки и даже, когда лез, расцарапал руку.

Он нажал педаль газа, потрогал рукоятки рычагов, посмотрел в смотровую щель и увидел узенькую полоску улицы.

Он впервые в жизни сидел в танке, и это всё для него было так непривычно, что он даже не слышал, как кто-то подошёл к танку, влез на него и склонился над башней. И тогда он поднял голову, потому что тот, наверху, загородил ему свет.

Это был мальчишка. Его волосы на свету казались почти синими. Они целую минуту смотрели молча друг на друга. Для мальчишки встреча была неожиданной: думал застать здесь кого-нибудь из своих товарищей, с которыми можно было бы поиграть, а тут на тебе, взрослый чужой мужчина.

Мальчишка уже хотел ему сказать что-нибудь резкое, что, мол, нечего забираться в чужой танк, но потом увидел глаза этого мужчины и увидел, что у него пальцы чуть-чуть дрожали, когда он подносил сигарету к губам, и промолчал.

Но молчать без конца ведь нельзя, и мальчишка спросил:

— Вы чего здесь?

— Ничего, — ответил он. — Решил посидеть. А что — нельзя?

— Можно, — сказал мальчик. — Только этот танк наш.

— Чей — ваш? — спросил он.

— Ребят нашего двора, — сказал мальчишка.

Они снова помолчали.

— Вы ещё долго будете здесь сидеть? — спросил мальчишка.

— Скоро уйду. — Он посмотрел на часы. — Через час уезжаю из вашего города.

— Смотрите-ка, дождь пошёл, — сказал мальчишка.

— Ну, давай заползай сюда и закрывай люк. Дождь переждём, и я уйду.

Хорошо, что пошёл дождь, а то пришлось бы уйти. А он ещё не мог уйти, что-то его держало в этом танке.

Мальчишка кое-как примостился рядом с ним. Они сидели совсем близко друг от друга, и было как-то удивительно и неожиданно это соседство.

Он даже чувствовал дыхание мальчишки и каждый раз, когда он подымал глаза, видел, как стремительно отворачивался его сосед.

— Вообще-то старые, фронтовые танки — это моя слабость, — сказал он.

— Этот танк — хорошая вещь. — Мальчишка со знанием дела похлопал ладонью по броне. — Говорят, он освобождал наш город.

— Мой отец был танкистом на войне, — сказал он.

— А теперь? — спросил мальчишка.

— А теперь его нет, — ответил он. — Не вернулся с фронта. В сорок третьем пропал без вести.

В танке было почти темно. Через узенькую смотровую щель пробивалась тоненькая полоска, а тут ещё небо затянуло грозовой тучей, и совсем потемнело.

— А как это — «пропал без вести»? — спросил мальчик.

— Пропал без вести, значит, ушёл, к примеру, в разведку в тыл врага и не вернулся. И неизвестно, как он погиб.

— Неужели даже это нельзя узнать? — удивился мальчик. — Ведь он там был не один.

— Иногда не удаётся, — сказал он. — А танкисты смелые ребята. Вот сидел, к примеру, тут какой-нибудь парень во время боя: свету всего ничего, весь мир видишь только через эту щель. А вражеские снаряды бьют по броне. Видал, какие выбоины! От удара этих снарядов по танку голова могла лопнуть.

Где-то в небе ударил гром, и танк глухо зазвенел. Мальчишка вздрогнул.

— Ты что, боишься? — спросил он.

— Нет, — ответил мальчишка. — Это от неожиданности.

— Недавно я прочёл в газете об одном танкисте, — сказал он. — Вот это был человек! Ты послушай. Этот танкист попал в плен к фашистам: может быть, он был ранен или контужен, а может быть, выскочил из горящего танка и они его схватили. В общем, попал в плен. И вдруг однажды его сажают в машину и привозят на артиллерийский полигон. Сначала танкист ничего не понял: видит, стоит новенький «Т-34 », а вдали группа немецких офицеров. Подвели его к офицерам. И тогда один из них говорит:

«Вот, мол, тебе танк, ты должен будешь пройти на нем весь полигон, шестнадцать километров, а по тебе будут стрелять из пушек наши солдаты. Проведёшь танк до конца — значит, будешь жить, и лично я тебе дам свободу. Ну, а не проведёшь — значит, погибнешь. В общем, на войне как на войне».

А он, наш танкист, совсем ещё молодой. Ну, может быть, ему было двадцать два года. Сейчас такие ребята ходят ещё в институты! А он стоял перед генералом, старым, худым, длинным, как палка, фашистским генералом, которому было наплевать на этого танкиста и наплевать, что тот так мало прожил, что его где-то ждёт мать, — на всё было наплевать. Просто этому фашисту очень понравилась игра, которую он придумал с этим советским: он решил новое прицельное устройство на противотанковых пушках испытать на советском танке.

«Струсил?» — спросил генерал.

Танкист ничего не ответил, повернулся и пошёл к танку... А когда он сел в танк, когда влез на это место и потянул рычаги управления и когда они легко и свободно пошли на него, когда он вдохнул привычный, знакомый запах машинного масла, у него прямо голова закружилась от счастья. И, веришь ли, он заплакал. От радости заплакал, он уже никогда и не мечтал, что снова сядет в свой любимый танк. Что снова окажется на маленьком клочке, на маленьком островке родной, милой советской земли.

На минуту танкист склонил голову и закрыл глаза: вспомнил далёкую Волгу и высокий город на Волге. Но тут ему подали сигнал: пустили ракету. Это значит: пошёл вперёд. Он не торопился, внимательно глянул в смотровую щель. Никого, офицеры спрятались в ров. Осторожно выжал до конца педаль газа, и танк медленно пошёл вперёд. И тут ударила первая батарея — фашисты ударили, конечно, ему в спину. Он сразу собрал все силы и сделал свой знаменитый вираж: один рычаг до отказа вперёд, второй назад, полный газ, и вдруг танк как бешеный крутнулся на месте на сто восемьдесят градусов — за этот маневр он всегда получал в училище пятерку — и неожиданно стремительно помчался навстречу ураганному огню этой батареи.

«На войне как на войне! — вдруг закричал он сам себе. — Так, кажется, говорил ваш генерал».

Он прыгнул танком на эти вражеские пушки и раскидал их в разные стороны.

«Неплохо для начала, — подумал он. — Совсем неплохо».

Вот они, фашисты, совсем рядом, но его защищает броня, выкованная умелыми кузнецами на Урале. Нет, теперь им не взять. На войне как на войне!

Он снова сделал свой знаменитый вираж и приник к смотровой щели: вторая батарея сделала залп по танку. И танкист бросил машину в сторону; делая виражи вправо и влево, он устремился вперёд. И снова вся батарея была уничтожена. А танк уже мчался дальше, а орудия, забыв всякую очерёдность, начали хлестать по танку снарядами. Но танк был как бешеный: он крутился волчком то на одной, то на другой гусенице, менял направление и давил эти вражеские пушки. Это был славный бой, очень справедливый бой. А сам танкист, когда пошёл в последнюю лобовую атаку, открыл люк водителя, и все артиллеристы увидели его лицо, и все они увидели, что он смеётся и что-то кричит им.

А потом танк выскочил на шоссе и на большой скорости пошёл на восток. Ему вслед летели немецкие ракеты, требуя остановиться. Танкист этого ничего не замечал. Только на восток, его путь лежал на восток. Только на восток, хотя бы несколько метров, хотя бы несколько десятков метров навстречу далёкой, родной, милой своей земле...

— И его не поймали? — спросил мальчишка.

Мужчина посмотрел на мальчика и хотел соврать, вдруг ему очень захотелось соврать, что всё кончилось хорошо и его, этого славного, геройского танкиста, не поймали. И мальчишка будет тогда так рад этому! Но он не соврал, просто решил, что в таких случаях нельзя ни за что врать.

— Поймали, — сказал мужчина. — В танке кончилось горючее, и его поймали. А потом привели к генералу, который придумал всю эту игру. Его вели по полигону к группе офицеров два автоматчика. Гимнастёрка на нём была разорвана. Он шёл по зелёной траве полигона и увидел под ногами полевую ромашку. Нагнулся и сорвал её. И вот тогда действительно весь страх из него ушёл. Он вдруг стал самим собой: простым волжским пареньком, небольшого роста, ну, как наши космонавты. Генерал что-то крикнул по-немецки, и прозвучал одинокий выстрел.

— А может быть, это был ваш отец?! — спросил мальчишка.

— Кто его знает, хорошо бы, — ответил мужчина. — Но мой отец пропал без вести.

Они вылезли из танка. Дождь кончился.

— Прощай, друг, — сказал мужчина.

— До свидания...

Мальчик хотел добавить, что он теперь приложит все силы, чтобы узнать, кто был этот танкист, и, может быть, это действительно окажется его отец. Он подымет на это дело весь свой двор, да что там двор — весь свой класс, да что там класс — всю свою школу!

Они разошлись в разные стороны.

Мальчишка побежал к ребятам. Бежал и думал об этом танкисте и думал, что узнает про него всё-всё, а потом напишет этому мужчине...

И тут мальчишка вспомнил, что не узнал ни имени, ни адреса этого человека, и чуть не заплакал от обиды. Ну, что тут поделаешь...

А мужчина шёл широким шагом, размахивая на ходу чемоданчиком. Он никого и ничего не замечал, шёл и думал о своем отце и о словах мальчика. Теперь, когда он будет вспоминать отца, он всегда будет думать об этом танкисте. Теперь для него это будет история отца.

Так хорошо, так бесконечно хорошо, что у него наконец появилась эта история. Он будет её часто вспоминать: по ночам, когда плохо спится, или когда идёт дождь, и ему делается печально, или когда ему будет очень-очень весело.

Так хорошо, что у него появилась эта история, и этот старый танк, и этот мальчишка...

Владимир Железников. Девушка в военном

Почти целая неделя прошла для меня благополучно, но в субботу я получил сразу две двойки: по русскому и по арифметике.

Когда я пришёл домой, мама спросила:

— Ну как, вызывали тебя сегодня?

— Нет, не вызывали, — соврал я. — Последнее время меня что-то совсем не вызывают.

А в воскресенье утром всё открылось. Мама влезла в мой портфель, взяла дневник и увидела двойки.

— Юрий, — сказала она. — Что это значит?

— Это случайно, — ответил я. — Учительница вызвала меня на последнем уроке, когда почти уже началось воскресенье...

— Ты просто врун! — сердито сказала мама.

А тут ещё папа ушёл к своему приятелю и долго не возвращался. А мама ждала его, и настроение у неё было совсем плохое. Я сидел в своей комнате и не знал, что мне делать. Вдруг вошла мама, одетая по-праздничному, и сказала:

— Когда придёт папа, покорми его обедом.

— А ты скоро вернёшься?

— Не знаю.

Мама ушла, а я тяжело вздохнул и достал учебник по арифметике. Но не успел я раскрыть его, как кто-то позвонил.

Я думал, что пришёл наконец папа. Но на пороге стоял высокий широкоплечий незнакомый мужчина.

— Здесь живёт Нина Васильевна? — спросил он.

— Здесь, — ответил я. — Только мамы нет дома.

— Разреши подождать? — Он протянул мне руку: — Сухов, товарищ твоей мамы.

Сухов прошёл в комнату, сильно припадая на правую ногу.

— Жалко, Нины нет, — сказал Сухов. — Как она выглядит? Всё такая же?

Мне было непривычно, что чужой человек называл маму Ниной и спрашивал, такая же она или нет. А какая она ещё может быть?

Мы помолчали.

— А я ей фотокарточку привёз. Давно обещал, а привёз только сейчас. Сухов полез в карман.

На фотографии стояла девушка в военном костюме: в солдатских сапогах, в гимнастёрке и юбке, но без оружия.

— Старший сержант, — сказал я.

— Да. Старший сержант медицинской службы. Не приходилось встречаться?

— Нет. Первый раз вижу.

— Вот как? — удивился Сухов. — А это, брат ты мой, не простой человек. Если бы не она, не сидеть бы мне сейчас с тобой...

Мы молчали уже минут десять, и я чувствовал себя неудобно. Я заметил, что взрослые всегда предлагают чаю, когда им нечего говорить. Я сказал:

— Чаю не хотите?

— Чаю? Нет. Лучше я тебе расскажу одну историю. Тебе полезно её знать.

— Про эту девушку? — догадался я.

— Да. Про эту девушку. — И Сухов начал рассказывать: — Это было на войне. Меня тяжело ранили в ногу и в живот. Когда ранят в живот, это особенно больно. Даже пошевельнуться страшно. Меня вытащили с поля боя и в автобусе повезли в госпиталь.

А тут враг стал бомбить дорогу. На передней машине ранили шофера, и все машины остановились. Когда фашистские самолёты улетели, в автобус влезла вот эта самая девушка, — Сухов показал на фотографию, — и сказала: «Товарищи, выходите из машины».

Все раненые поднялись на ноги и стали выходить, помогая друг другу, торопясь, потому что где-то недалеко уже слышен был рокот возвращающихся бомбардировщиков.

Один я остался лежать на нижней подвесной койке.

«А вы что лежите? Вставайте сейчас же! — сказала она. — Слышите, вражеские бомбардировщики возвращаются!»

«Вы что, не видите? Я тяжело ранен и не могу встать, — ответил я. — Идите-ка вы сами побыстрее отсюда».

И тут снова началась бомбёжка. Бомбили особыми бомбами, с сиреной. Я закрыл глаза и натянул на голову одеяло, чтобы не поранили оконные стёкла автобуса, которые от взрывов разлетались вдребезги. В конце концов взрывной волной автобус опрокинуло набок и меня чем-то тяжёлым ударило по плечу. В ту же секунду вой падающих бомб и разрывы прекратились.

«Вам очень больно?» — услыхал я и открыл глаза.

Передо мной на корточках сидела девушка.

«Нашего шофера убили, — сказала она. — Надо нам выбираться. Говорят, фашисты прорвали фронт. Все уже ушли пешком. Только мы остались».

Она вытащила меня из машины и положила на траву. Встала и посмотрела вокруг.

«Никого?» — спросил я.

«Никого, — ответила она. Затем легла рядом, лицом вниз. — Теперь попробуйте повернуться на бок».

Я повернулся, и меня сильно затошнило от боли в животе.

«Ложитесь снова на спину», — сказала девушка.

Я повернулся, и моя спина плотно легла на её спину. Мне казалось, что она не сможет даже тронуться с места, но она медленно поползла вперёд, неся на себе меня.

«Устала, — сказала она. Девушка встала и снова оглянулась. — Никого, как в пустыне».

В это время из-за леса вынырнул самолёт, пролетел бреющим над нами и дал очередь.

Я увидел серую струйку пыли от пуль ещё метров за десять от нас. Она прошла выше моей головы.

«Бегите! — крикнул я. — Он сейчас развернётся» .

Самолёт снова шёл на нас. Девушка упала. Фьють, фьють, фьють просвистело снова рядом с нами. Девушка приподняла голову, но я сказал:

«Не шевелитесь! Пусть думает, что он нас убил».

Фашист летел прямо надо мной. Я закрыл глаза. Боялся, что он увидит, что у меня открыты глаза. Только оставил маленькую щёлочку в одном глазу.

Фашист развернулся на одно крыло. Дал ещё одну очередь, снова промазал и улетел.

«Улетел, — сказал я. — Мазила».

— Вот, брат, какие бывают девушки, — сказал Сухов. — Один раненый сфотографировал её для меня на память. И мы разъехались. Я — в тыл, она обратно на фронт.

Я взял фотографию и стал смотреть. И вдруг узнал в этой девушке в военном костюме мою маму: мамины глаза, мамин нос. Только мама была не такой, как сейчас, а совсем девчонкой.

— Это мама? — спросил я. — Это моя мама спасла вас?

— Вот именно, — ответил Сухов. — Твоя мама.

Тут вернулся папа и перебил наш разговор.

— Нина! Нина! — закричал папа из прихожей. Он любил, когда мама его встречала.

— Мамы нет дома, — сказал я.

— А где же она?

— Не знаю, ушла куда-то.

— Странно, — сказал папа. — Выходит, я зря торопился.

— А маму ждёт фронтовой товарищ, — сказал я.

Папа прошёл в комнату. Сухов тяжело поднялся ему навстречу.

Они внимательно посмотрели друг на друга и пожали руки.

Сели, помолчали.

— А товарищ Сухов рассказывал мне, как они с мамой были на фронте.

— Да? — Папа посмотрел на Сухова. — Жалко, Нины нет. Сейчас бы обедом накормила.

— Обед ерунда, — ответил Сухов. — А что Нины нет, жалко.

Разговор у папы с Суховым почему-то не получался. Сухов скоро поднялся и ушёл, пообещав зайти в другой раз.

— Ты будешь обедать? — спросил я папу. — Мама велела обедать, она придёт не скоро.

— Не буду я обедать без мамы, — рассердился папа. — Могла бы в воскресенье посидеть дома!

Я повернулся и ушёл в другую комнату. Минут через десять папа пришёл ко мне.

— Не знаю. Оделась По-праздничному и ушла. Может быть, в театр, — сказал я, — или устраиваться на работу. Она давно говорила, что ей надоело сидеть дома и ухаживать за нами. Всё равно мы этого не ценим.

— Чепуха, — сказал папа. — Во-первых, в театре в это время спектаклей нет. А во-вторых, в воскресенье не устраиваются на работу. И потом, она бы меня предупредила.

— А вот и не предупредила, — ответил я.

После этого я взял со стола мамину фотографию, которую оставил Сухов, и стал на нее смотреть.

— Так-так, по-праздничному, — грустно повторил папа. — Что у тебя за фотография? — спросил он. — Да ведь это мама!

— Вот именно, мама. Это товарищ Сухов оставил. Мама его из-под бомбёжки вытащила.

— Сухова? Наша мама? — Папа пожал плечами. — Но ведь он в два раза выше мамы и в три раза тяжелее.

— Мне сам Сухов сказал. — И я повторил папе историю этой маминой фотографии.

— Да, Юрка, замечательная у нас мама. А мы с тобой этого не ценим.

— Я ценю, — сказал я. — Только иногда у меня так бывает...

— Выходит, я не ценю? — спросил папа.

— Нет, ты тоже ценишь, — сказал я. — Только у тебя тоже иногда бывает...

Папа походил по комнатам, несколько раз открывал входную дверь и прислушивался, не возвращается ли мама.

Потом он снова взял фотографию, перевернул и прочёл вслух:

— «Дорогому сержанту медицинской службы в день её рождения. От однополчанина Андрея Сухова». Постой-постой, — сказал папа. — Какое сегодня число?

— Двадцать первое!

— Двадцать первое! День маминого рождения. Этого ещё не хватало! — Папа схватился за голову. — Как же я забыл? А она, конечно, обиделась и ушла. И ты хорош — тоже забыл!

— Я две двойки получил. Она со мной не разговаривает.

— Хороший подарочек! Мы просто с тобой свиньи, — сказал папа. Знаешь что, сходи в магазин и купи маме торт.

Но по дороге в магазин, пробегая мимо нашего сквера, я увидал маму. Она сидела на скамейке под развесистой липой и разговаривала с какой-то старухой.

Я сразу догадался, что мама никуда не уходила.

Она просто обиделась на папу и на меня за свой день рождения и ушла.

Я прибежал домой и закричал:

— Папа, я видел маму! Она сидит в нашем сквере и разговаривает с незнакомой старухой.

— А ты не ошибся? — сказал папа. — Живо тащи бритву, я буду бриться. Достань мой новый костюм и вычисти ботинки. Как бы она не ушла, волновался папа.

— Конечно, — ответил я. — А ты сел бриться.

— Что же, по-твоему, я должен идти небритым? — Папа махнул рукой. — Ничего ты не понимаешь.

Я тоже взял и надел новую куртку, которую мама не разрешала мне ещё носить.

— Юрка! — закричал папа. — Ты не видел, на улице цветы не продают?

— Не видел, — ответил я.

— Удивительно, — сказал папа, — ты никогда ничего не замечаешь.

Странно получается у папы: я нашёл маму и я же ничего не замечаю. Наконец мы вышли. Папа зашагал так быстро, что мне пришлось бежать. Так мы шли до самого сквера. Но, когда папа увидел маму, он сразу замедлил шаг.

— Ты знаешь, Юрка, — сказал папа, — я почему-то волнуюсь и чувствую себя виноватым.

— А чего волноваться, — ответил я. — Попросим у мамы прощения, и всё.

— Как у тебя всё просто. — Папа глубоко вздохнул, точно собирался поднять какую-то тяжесть, и сказал: — Ну, вперёд!

Мы вошли в сквер, шагая нога в ногу. Мы подошли к нашей маме.

Она подняла глаза и сказала:

— Ну вот, наконец-то.

Старуха, которая сидела с мамой, посмотрела на нас, и мама добавила:

— Это мои мужчины.

Василь Быков «Катюша»

Обстрел длился всю ночь — то ослабевая, вроде даже прекращаясь на несколько минут, то вдруг разгораясь с новою силой. Били преимущественно миномёты. Их мины с пронзительным визгом разрезали воздух в самом зените неба, визжание набирало предельную силу и обрывалось резким оглушительным взрывом вдали. Били большей частью в тыл, по ближнему селу, именно туда в небе устремлялся визг мин, и там то и дело вспыхивали отблески разрывов. Тут же, на травянистом пригорке, где с вечера окопались автоматчики, было немного тише. Но это, наверно, потому, думал помкомвзвода Матюхин, что автоматчики заняли этот бугор, считай, в сумерки, и немцы их тут ещё не обнаружили. Однако обнаружат, глаза у них зоркие, оптика тоже. До полуночи Матюхин ходил от одного автоматчика к другому — заставлял окапываться. Автоматчики, однако, не очень налегали на лопатки — набегались за день и теперь, наставив воротники шинелей, готовились кимарнуть. Но, кажется, уже отбегались. Наступление вроде выдыхалось, за вчерашний день взяли только до основания разбитое, сожжённое село и на этом бугре засели. Начальство тоже перестало подгонять: в ночь к ним никто не наведался — ни из штаба, ни из политотдела, — за неделю наступления также, наверно, все вымотались. Но главное — умолкла артиллерия: или куда-нибудь перебросили, или кончились боеприпасы. Вчера постреляли недолго полковые миномёты и смолкли. В осеннем поле и затянутом плотными облаками небе лишь визжали на все голоса, с треском ахая, немецкие мины, издали, от леска, стреляли их пулемёты. С участка соседнего батальона им иногда отвечали наши «максимы». Автоматчики больше молчали. Во-первых, было далековато, а во-вторых, берегли патроны, которых также осталось не бог знает сколько. У самых горячих — по одному диску на автомат. Помкомвзвода рассчитывал, что подвезут ночью, но не подвезли, наверно, отстали, заблудились или перепились тылы, так что теперь вся надежда оставалась на самих себя. И что будет завтра — одному богу известно. Вдруг попрёт немец — что тогда делать? По-суворовски отбиваться штыком да прикладом? Но где тот штык у автоматчиков, да и приклад чересчур короткий.

Превозмогая осеннюю стужу, под утро кимарнул в своей ямке-окопчике и помкомвзвода Матюхин. Не хотел, но вот не удержался. После того, как лейтенанта Климовского отвезли в тыл, он командовал взводом. Лейтенанту здорово не повезло в последнем бою: осколок немецкой мины хорошо-таки кромсанул его поперёк живота; выпали кишки, неизвестно, спасут ли лейтенанта и в госпитале. Прошлым летом Матюхин тоже был ранен в живот, но не осколком — пулей. Также натерпелся боли и страха, но кое-как увернулся от кощавой. В общем, тогда ему повезло, потому что ранило рядом с дорогой, по которой шли пустые машины, его ввалили в кузов, и спустя час он уже был в санбате. А если вот так, с выпавшими кишками, тащить через поле, то и дело падая под разрывами... Бедняга лейтенант не прожил ещё и двадцати лет.

Именно потому Матюхину так беспокойно, всё надо досмотреть самому, командовать взводом и бегать по вызовам к начальству, докладывать и оправдываться, выслушивать его похабную матерщину. И тем не менее усталость пересилила беспокойство и все заботы, старший сержант задремал под визг и разрывы мин. Хорошо, что рядом успел окопаться молодой энергичный автоматчик Козыра, которому помкомвзвода приказал наблюдать и слушать, спать — ни в каком случае, иначе — беда. Немцы тоже шустрят не только днём, но и ночью. За два года войны Матюхин насмотрелся всякого.

Незаметно уснув, Матюхин увидел себя как будто дома, будто он задремал на завалинке от какой-то странной усталости, и будто соседская свинья своим холодным рылом тычет в его плечо — не намеревается ли ухватить зубами. От неприятного ощущения помкомвзвода проснулся и сразу почувствовал, что за плечо его в самом деле кто-то сильно трясёт, наверное, будит.

— Что такое?

— Гляньте, товарищ помкомвзвода!

В сером рассветном небе над окопчиком склонился узкоплечий силуэт Козыры. Автоматчик поглядывал, однако, не в сторону немцев, а в тыл, явно чем-то там заинтересованный. Привычно стряхнув с себя утренний сонный озноб, Матюхин привстал на коленях. На пригорке рядом темнел громоздкий силуэт автомобиля с косо наставленным верхом, возле которого молча суетились люди.

— «Катюша»?

Матюхин всё понял и молча про себя выругался: это готовилась к залпу «Катюша». И откуда её принесло сюда? К его автоматчикам?

— От теперь зададут немчуре! От зададут! — по-детски радовался Козыра.

Другие бойцы из ближних ямок-окопчиков, также, видать, заинтересованные неожиданным соседством, повылезали на поверхность. Все с интересом наблюдали, как возле автомобиля суетились артиллеристы, похоже, настраивая свой знаменитый залп. «Чёрт бы их взял, с их залпом!» — занервничал помкомвзвода, уже хорошо знавший цену этих залпов. Польза кто знает какая, за полем в лесу много не увидишь, а тревоги, гляди, наделают... Между тем над полем и лесом, что затемнел впереди, стало помалу светать. Прояснилось хмарное небо вверху, дул свежеватый осенний ветер, по всей видимости, собиралось на дождь. Помкомвзвода знал, что если поработают «Катюши», обязательно польёт дождь. Наконец там, возле машины, суета как будто притихла, все словно замерли; несколько человек отбежало подальше, за машину, донеслись глуховатые слова артиллерийской команды. И вдруг в воздухе над головой резко взвизгнуло, загудело, хряпнуло, огненные хвосты с треском ударили за машиной в землю, через головы автоматчиков пырхнули и исчезли вдали ракеты. Клубы пыли и дыма, закрутившись в тугом белом вихре, окутали «Катюшу», часть ближних окопчиков, и стали расползаться по склону пригорка. Ещё не притихнул гул в ушах, как там уже закомандовали — на этот раз звучно, не таясь, со злой военной решимостью. К машине кинулись люди, звякнул металл, некоторые вскочили на ее подножки, и та сквозь остаток ещё не осевшей пыли поползла с пригорка вниз, в сторону села. В то же время впереди за полем и леском угрожающе грохнуло — череда раскатистого протяжного эха с минуту сотрясала пространство. В небо над лесом медленно поднимались клубы чёрного дыма.

— О даёт, о даёт немчуре проклятой! — сиял молодым курносым лицом автоматчик Козыра. Другие так же, повылазив на поверхность или привстав в окопчиках, с восхищением наблюдали невиданное зрелище за полем. Один лишь помкомвзвода Матюхин, словно окаменев, стоял на коленях в неглубоком окопчике и, как только рокот за полем оборвался, закричал во всю силу:

— В укрытие! В укрытие, вашу мать! Козыра, ты что...

Он даже вскочил на ноги, чтобы выбраться из окопчика, но не успел. Слышно было, как где-то за лесом щёлкнул одиночный взрыв или выстрел, и в небе разноголосо взвыло, затрещало... Почуяв опасность, автоматчики, будто горох со стола, сыпанули в свои окопчики. В небе взвыло, затряслось, загрохотало. Первый залп немецких шестиствольных миномётов лёг с перелётом, ближе к селу, другой — ближе к пригорку. А потом всё вокруг перемешалось в сплошной пыльной мешанине разрывов. Одни из мин рвались ближе, другие дальше, впереди, сзади и между окопчиков. Весь пригорок превратился в огненно-дымный вулкан, который старательно толкли, копали, перелопачивали немецкие мины. Оглушённый, засыпанный землёй, Матюхин корчился в своём окопчике, со страхом ожидая, когда... Когда же, когда? Но это когда всё не наступало, а взрывы долбали, сотрясали землю, которая, казалось, вот-вот расколется на всю глубину, разрушаясь сама и увлекая за собой всё остальное.

Но вот как-то всё постепенно затихло...

Матюхин с опаской выглянул — прежде вперёд, в поле — не идут ли? Нет, оттуда, кажется, ещё не шли. Затем он посмотрел в сторону, на недавнюю цепочку своего взвода автоматчиков, и не увидел его. Весь пригорок зиял ямами-воронками между нагромождением глинистых глыб, комьев земли; песок и земля засыпали вокруг траву, будто её никогда и не было здесь. Невдалеке распласталось длинное тело Козыры, который, судя по всему, не успел добежать до своего спасительного окопчика. Голова и верхняя часть его туловища были засыпаны землёй, ноги также, лишь на каблуках не истоптанных ещё ботинок блестели отполированные металлические косячки...

— Ну вот, помогла, называется, — сказал Матюхин и не услышал своего голоса. Из правого уха по грязной щеке стекала струйка крови.

Дети на войне
по рассказу А. Платонова «Маленький солдат»

Перепечатка из книги: Крук Н.В., Котомцева И.В. Библиотечные уроки по чтению. Сценарии 1-9 классы: В 2ч. Ч 2.5-9 кл./Н.В. Крук, И.В. Котомцева. - М.: Русская школьная библиотечная ассоциация, 2010. - 304 с.

Цель урока:

Познакомить учащихся с жизнью и творчеством А. Платонова

Чтение вслух и обсуждение рассказа

Оборудование: портрет писателя, книжная выставка.

Биография писателя.

Платонов Андрей Платонович (1899-1951)

(псевдоним, настоящая фамилия — Климентов)

Родился и провел детские годы «в Ямской слободе, при самом Воронеже». Его отец- слесарь железнодорожных мастерских. После учебы в епархиальной и городской школах, 14-летним юношей он начал работать — рассыльным, литейщиком, помощником машиниста на паровозе, во время Гражданской войны — на бронепоезде. Здесь же начался и литературный его путь. В 1922 г. в краснодарском издательстве «Буревестник» выходит в свет первая книга стихов «Голубая глубина», а в 1927 г. в Москве — первый сборник прозы «Епифанские шлюзы». Отсюда и начинается путь молодого писателя.

В конце 20 — начале 30-х годов Платонов создает свои лучшие произведения, которым суждено было найти своего читателя лишь, спустя полвека: «Котлован», «Чевенгур», «Ювенильное море». Писатель был отлучен от литературы за рассказ «Усомнившийся Макар» и хронику «Впрок» (1931), которые не согласовались с «генеральной линией», избранной партией большевиков по отношению к деревне. Платонова перестают печатать, приходится писать «в стол». В это время писатель обращается к детской литературе.

К кругу детского чтения относятся в основном произведения, созданные в 40-е годы. В это время писатель становится известен как автор детских рассказов и сборника сказок «Волшебное кольцо», впервые сборник сказок увидел свет в 1950 г. Это были пересказы на сюжеты народных сказок, записанных в основном А. Афанасьевым. Творческая переработка и авторское осмысление традиционных сюжетов устного народного творчества делают сказки Платонова одним из лучших образцов этого жанра, начало которому было положено еще русскими писателями XIX века.

Во время Великой Отечественной войны работал военным корреспондентом в действующей армии. Военные рассказы Платонова печатались в газетах и журналах: «Знамя», «Красная звезда», «Красноармеец». В Москве вышли отдельными изданиями три сборника этих рассказов. Об одном из таких произведений, нами написанном в 1943 году, мы сегодня будем вести речь.

На фронте писатель был контужен, демобилизовался в феврале 1946 года.

В конце жизни много писал для детей и о детях.

Вопросы для обсуждения:

  • При описании Сережи, на что сразу обращаешь внимание?

Хотя ему всего лет десять, выглядит он как «бывалый боец» — одет в военную форму. По его лицу видно, что он воевал, и много пришлось пережить: «Его маленькое обветренное лицо... приспособленное и уже привычное к жизни...».

  • Какое несоответствие его внешнего облика и поведения?

Несмотря на то, что он солдат, он все еще ребенок: Сережа крепко держал офицера за руку, прильнув лицом к руке, ему так не хотелось отпускать майора, «светлые глаза ребенка ясно обнажали его грусть, словно они были живой поверхностью его сердца, он тосковал...», но когда понял, что расставание неизбежно, заплакал.

  • По чему мальчик так переживает разлуку?

Он уже пережил горечь утрат, он знает, как больно терять близких — «поэтому он не хотел разлуки, а сердце его не могло быть в одиночестве. оно боялось, что, оставшись одно, умрет ».

  • Из второй части рассказа мы узнаем о прошлом этого мальчика. Какова эта жизнь?

Сережа был «сыном полка», он рос при родителях в армии, «близко принимал к сердцу войну», ходил в разведку, приносил ценные сведения, так воспитал в себе «воинский характер». Мама, понимая, что не место ребенку на войне, хотела отправить Сережу в тыл, но он «уже не мог уйти из армии, характер его втянул в войну». Через некоторое время погиб его отец, вскоре умерла мама. Майор Савелье в взял Сережу к себе.

  • Люди, измученные войной, в отдельные минуты были беспредельно счастливы. Когда это случалось?

На отдыхе, во время сна: «Сережа Лабков всхрапывал во сне, как взрослый, поживший человек, и лицо его, отошедши теперь от горести и воспоминаний, стало спокойным и невинно счастливым, являя собой образ святого детства, откуда увела его война».

  • Как вы поняли, почему Сережа убегает от майора Бахичева?

Сережа полюбил Савельева, он стал для него самым близким, самым родным, и он не хочет примириться с мыслью, что Савельев станет очередной потерей в его жизни, он бежит, «томимый чувством своего детского сердца к покинувшему его человеку, — может быть, вослед ему, может быть, обратно в отцовский полк, где были могилы его отца и матери».

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

О войне написано много произведений, но этот рассказ особо тревожит душу, поскольку главный герой — ребенок. Война страшна тем, что уносит жизни людей, разлучает близких, разрушает привычный уклад жизни. Самый большой урон она наносит душе человека, особенно маленького человека, как Сережа. Пройдя через тяжелые испытания, надо суметь не растерять в себе человека.

Литература:

Бучугина, Т.Г. Война и дети: Рассказ А. Платонова «Маленький солдат» / Т.Г. Бучугина // Литература в школе. — 2003.— № 3. — С. 34-38.


Дети на войне